nandzed: (Default)


А.Буров: Как-то в частной беседе Сергей Сергеевич рассказывал о своем дедушке, который был еще крепостным в начале своей жизни и потом работал железнодорожником. А вот папа выбился из разночинцев в профессора, и он характеризовал его такой фразой: «Человек, дорвавшийся до культуры». Его отец много путешествовал, участвовал в Англо-Бурской войне.

Н.П.Аверинцева: Да, его отец был студентом II курса, когда началась эта война, и, можно сказать, убежал, потому что его бы официально не отпустили. Воевал, конечно, на стороне буров, очень быстро разочаровался и ушел, пройдя довольно значительную часть Африки, не знаю, как и на чем он добирался. Успел многое повидать. Потом он вернулся и окончил Петербургский университет. После этого совершенствовался, заканчивая образование в Хайдельберге. Мы недавно получили копию его диплома. Потом он был приглашен в Африку на какую-то биологическую станцию, но по дороге на палубе корабля он сломал ногу, так и не доехав до места своего назначения. Он остался на биологической станции где-то в Северной Африке. Потом работал на биологической станции в Неаполе, много работал в Архангельске.

А.Крупинин: Это было еще до революции 1917 г.?

Н.П.Аверинцева: Да, он родился в 1875 г.

А.Крупинин: То есть Сергей Сергеевич был поздним ребенком?

Н.П.Аверинцева: Его отцу было 62 года, когда он родился.

А.Буров: Очень важна эта связь: отец был человеком XIX века. Любовь к Тютчеву, как мне кажется, привил Сергею Сергеевичу как раз отец, потому что он знал наизусть почти всего Тютчева. Более того, он знал лично многих деятелей «серебряного века».



Н.П.Аверинцева: Да, он учился вместе с Сергеем Маковским. По взглядам они, кажется, не были особенно близки, но учились вместе и были знакомы. В гимназии он учил латынь и читал Сергею Сергеевичу Горация, когда тот еще латыни не знал. Потом был издан томик в не очень хорошем переводе Семенова-Тянь-Шаньского с параллельным латинским текстом. Когда Сергей Сергеевич был еще ребенком, отец читал ему по-латыни и объяснял, какое слово какому соответствует. В каких-то его некрологах я читала, что он еще до поступления в университет знал латинский и греческий языки. Латинский язык преподавали в последних классах школы, где он учился. Это был эксперимент, он проводился в Москве в то время. Этому эксперименту бешено сопротивлялись ученики и родители учеников, недоумевая, зачем бедным детям, и без того перегруженным, изучать какой-то латинский язык, который никому и ни на что не нужен. Но для Сергея Сергеевича это было большой радостью.

А.Крупинин: В то время была идея возвращения к классицизму, и в этом смысле ему тоже повезло. А музыкальные пристрастия?

Н.П.Аверинцева: Он любил старую музыку. Естественно, он любил церковное пение, любил грегорианские хоралы. Он любил барочную музыку Баха, Моцарта, и Вагнера тоже любил. Отец его очень любил Вагнера, и сына тоже научил любить его. В детстве у нас было очень мало возможности слушать Вагнера. Потом, в 1950-60 годах стали появляться пластинки, а в 1970-80-х устраивались музыкальные вечера, где Вагнера слушали в хороших записях...

ПОЛНСТЬЮ ЗДЕСЬ


nandzed: (Default)
"Каждый раз, когда я открываю любую статью Аверинцева, о чем угодно — о малоизвестном византийском поэте или о немецком философе — его слова сообщают мне то ясное чувство, которое я испытала, впервые услышав его: они ставят всё на свои места, они приводят в порядок ум и душу. Душевная слякоть, суета, грубое недовольство — все это исчезает в свете его ясной и дружелюбной мысли.


...Его ясная — и именно в силу своей ясности — крайне нетривиальная мысль, охватывающая эпохи и языки, устанавливающая связи в самых отдаленных явлениях культурной истории, уникальна по своей «жанровой» природе: это мысль одновременно филолога и философа, антрополога и богослова, историка и просветителя, аналитика и ритора, христианского апологета и политического мыслителя. Самым общим предметом всех своих гуманитарных занятий он считал человеческое понимание.

...приведу отрывок из его ученой прозы. Такого определения формы мне не приходилось встречать ни у кого. 

«Так называемая форма существует не для того, чтобы вмещать так называемое содержание, как сосуд вмещает содержимое, и не для того, чтобы отражать его, как зеркало отражает предмет. „Форма“ контрапунктически спорит с „содержанием“, дает ему противовес, в самом своем принципе содержательный; ибо „содержание» — это каждый раз человеческая жизнь, а „форма“ — напоминание обо „всём“, об „универсуме“, о „Божьем мире“; „содержание“ — это человеческий голос, а „форма“ — все время наличный органный фон для этого голоса, „музыка сфер“. Содержание той или иной строфы „Евгения Онегина“ говорит о бессмысленности жизни героев и через это — о бессмысленности жизни автора, то есть каждый раз о своем, о частном; но архитектоника онегинской строфы говорит о целом, внушая убедительнее любого Гегеля, что das Wahre — это das Ganze (истинное — это целое, нем.). Классическая форма — это как небо, которое Андрей Болконский видит над полем сражения при Аустерлице. Она не то чтобы утешает, по крайней мере, в тривиальном, переслащенном смысле; пожалуй, воздержимся даже и от слова „катарсис“, как чересчур заезженного; она задает свою меру всеобщего, его контекст, — и тем выводит из тупика частного».

Воспитанием разума я назвала бы труд Аверинцева. Он учит тому, как человеческий ум выходит из тупика «частного» (в том числе коллективного частного, иначе говоря, «партийного»), из его глухоты к открытому смыслу, который, по словам Аверинцева, ведет нас в конце концов к «тайне живого». «В конечном счете все вещи из , humanitas, вещи культуры, — все это существует ради тайны, которую нельзя подделать, тайны живого».

Ольга Седакова



nandzed: (Default)
В день юбилея Сергея Аверинцева соединю полезное с приятным и размещу (с сокращениями) вариант небольшой речи СА. Она посвящена возвеличению Осипа Эмильевича Мандельштама в России и связанным с этим некоторым проблемам)). Речь совершенно прямая, но могущая не показаться такою из-за своей почти домашней, разговорной нетривиальности формы ...

"Я начну с двух недоказуемых предпосылок.

Во-первых, канонизация Мандельштама произошла при нас, на нашей памяти. Даже любители его поэзии из старших поколений удивлялись, покачивали головой. Даже у Ахматовой ощущается в ее поздней записи 1963 года некоторая оторопь перед отношением к Мандельштаму именно младших.

В пылу энтузиазма с проблемами старших разделались не в меру легко. Здесь, так сказать, prvton yeudsV, изначальная погрешность. Ведь мы все прошли через престранный первый опыт знакомства с О. М. — “замечательно, но местами как-то уж очень идиотично”, а потом постарались для вхождения в political correctness мандельштамизма это все позабыть, по Фрейду — вытеснить. И вот всё расплачиваемся за такую неправдивость и никак не расплатимся, в поте лица отыскивая ответы на некорректно поставленные вопросы. Культура, историософия, ух!


“Мандельштам. Осточертел. Пыжится. Выкурил все мои папиросы. Ущемлен и уязвлен. Посмешище всекоктебельское” (Ходасевич — Б. А. Диатропову от 18 июля 1916 года из Коктебеля). “Знаете ли. Мандельштам не умен <...> Ну какой он поэт?” (он же — С. Я. Парнок от 22 июля того же года). А Ходасевич умен. Он вправду умен — но ему не под силу быть умнее собственного ума. А для Мандельштама способность вдруг подскакивать неизмеримо выше своего штандпункта и всех своих границ, которые есть у каждого умника, — совершенно нормальна.

Во-вторых, канонизация эта имеет (при всех разговорах о большой четверке) тенденцию к исключительности. О. М. — рядом с Пушкиным.

О. М. и Пушкин. Совершенно не могу найти у них предыстории, поры незрелости — а как длинна таковая у Ходасевича или Цветаевой; и еще менее того умею отличать у них строчки получше от строчек поплоше. Их обоих приходится — не без удивления, но послушно — принимать сразу, в полном объеме и на их собственных условиях.

(У других поэтов мы различаем стихотворения сильные и слабые, удавшиеся и неудавшиеся. Кажется, для О. М. вопрос приходится ставить иначе: стихи необходимые и те, которых, пожалуй, могло бы и не быть, причем первые — это почти всё, а выделение второй категории не может не быть исключительно субъективным. Я, по правде говоря, не решусь назвать ни единого примера, потому что не готов обосновывать свой выбор.)

Беспринципность, с которой выражался О. М., локализуется только в статьях, компенсируя, уравновешивая собой страшно жесткий выбор, совершающийся в эпицентре его же творческих катастроф. Поэзия у него круто противоположна и классицизму, и авангардизму, находясь в чрезвычайной близости и к тому, и к другому. ...Именно поэтому мандельштамовская поэзия сама собой исключает и то, что “справа” от нее, и то, что “слева”, — вся нетерпимость, как сказал поэт о матушке филологии. По контрасту с ней все неоклассическое, все, что хоть на миллиметр “правее”, выглядит уже непереносно, мучительно наивным. Даже серьезнейшие, суровейшие, мрачнейшие Блок и Ходасевич о чем-то все никак не догадывались, а когда непоправимая догадка под конец приходила — навсегда замолкали; между тем голос Мандельштама после удушья и начинал звучать, всякий раз вбирая в себя это удушье и одновременно ускользая от него. А умница Ходасевич еще хочет напугать читателя, с важностью повторяя про своего удавленника: “И зорко, зорко, зорко / смотрел он на восток...” Равным образом становится непереносимо все, что чуть-чуть левее Мандельштама, все, что — авангард; и это потому, что авангард, вопреки своему героическому имени, не имеет в себе достаточно риска, тонуса, напряжения. Прошу понять меня правильно: я не отрицаю, что героичен может быть авангардист или целое поколение таковых, я отрицаю героизм авангарда как принципа. В конечном счете он — не авангард, а капитуляция. Именно в качестве капитуляции он и вправду, в слишком даже буквальном смысле, “безоговорочен”. Его пресловутая “агрессивность” подменяет воинский дух, устраняет страшный риск формы — по Мандельштаму, “неутомимой борьбы с бесформенной стихией, небытием, отовсюду угрожающим нашей истории”, — позволяет уйти от этого риска. Даже великий Хлебников, колдовское юродство которого впрямь значительно, расплывается, растекается в своих “ну, и так далее”...

Ребяческий характер связи О. М. со всевозможными политическими, конфессиональными и культурными “величественными идеями, похожими на массивные тиары”, будь то “Россия на камне и крови”, которую “издалека благословляли столь разделенные между собой Хомяков и Киреевский и <...> Герцен”; гражданственность эсеров, Третий Рим Тютчева и Недоброво или Третий Интернационал четвертого сословия, будь то священная держава или святая свобода, будь то католическая теократия по Чаадаеву или православные мечтания Карташева, будь то культурные утопии Вяч. Иванова или антиутопии Анненского, — ребячество это, так бесившее даже благорасположенных современников, и впрямь поражает. Будет худо, если мы перестанем его чувствовать.

...Вышеупомянутое ребячество О. М. тем примечательнее, что, во-первых, не выдумано “нарочно”, не шуточно, не пародийно; во-вторых, очевидным образом осознано; в-третьих, не менее очевидным образом табуировано для автобиографической разработки в поэзии. Я забыл ненужное “я”.

Например, о своем еврействе и разночинстве, ставящем все державные темы в контекст остраняющий, парадоксальный и даже как бы пародийный, он в стихах говорить не станет. Никаких лирических деклараций к России по типу того же Ходасевича — именно я, инородец, ...сей язык, завещанный веками, храню лучше твоих слабых сынов, восемь томиков, не больше, и в них вся родина моя... Далее везде, — скажем, для сегодняшнего дня калмык Бахыт Кенжеев, который в своей Канаде вникает, как реставратор, в утраченные субтильности старинного российского говора: “Задвижку на окне нашарит...”; тут этнические обстоятельства входят в замысел наравне с географическими или хронологическими. Так Лукиану, выучившемуся превосходить греков в чистоте аттической речи, приятно было лишний раз назвать себя “Сирийцем”. Но О. М. был не совсем таков.

В этой связи должен сознаться, что с величайшим недоверием смотрю на попытки моих коллег (и отчасти уже Надежды Яковлевны) извлечь из стихов О. М., например из “Канцоны”, ух какую разработанную “еврейскую тему”.

В прозе — еще дело другое. Но функциональное размежевание между стихами и прозой “Шума времени” и “Египетской марки”, какая-то мандельштамовская диглоссия, — это феномен, о котором пока еще недостаточно говорили. Автобиографическая проза — порождение того самого удушья, которое ретроспективно отметит потом лирика: депрессивного перерыва, промежутка. В нее как раз уходит все то, чему сопротивляется и что отторгает от себя мандельштамовский стих. Это не продолжение поэзии другими средствами, а отсасывание из открывшихся ран поэзии смертельных для нее ядов. “Шум времени” (как и “Египетская марка”) вправду содержит в себе некую (в контексте литературного пути О. М. — временную) капитуляцию, притом отнюдь не только “идеологическую”: предвещающая нынешний постмодернизм игра на понижение, банализация всех тем, усмешечка. Но дело не только в этом. “Еврейская тема”, как и вообще всякая постановка вопроса о собственной эмпирической идентичности (“Парнок”), подсказывала ложный ответ на вопрос о главном, то есть о дистанции между миром державным (соответственно мировой культурой) и моим “я”: просто-де вот я по случайности жидочек, как О. М. называли в кругу символистов, племя чужое, Парнок, отщепенец, а вообще-то все идет, как шло. Нет, в том-то и дело, что ни для кого оно не идет, как шло, шиш. Все уменьшается. И Гёте тает...

Почему, условно говоря, “О. М. как метод” правилен? Потому что нас со всех сторон бес ловит на слове и подсовывает ложные ситуации дихотомического выбора. Возьмем хоть вопрос о мотивации гуманитарных штудий. Идеал humanitas предполагал, что рецитация наизусть классических стихов и тому подобные занятия “облагораживающе” действуют на человеческую природу: делают то ли “мягче”, то ли “тоньше”, то ли нравственнее, то ли понятливее, то ли свободнее — одним словом, человечнее, потому и зовется это все вместе humaniora... Пришли патриоты прошлого века с требованием службы культуры при деле изучения национального наследия, либералы с требованиями народолюбия, после большевики — это-де нам нужно, а то не нужно, смотрите, чтобы людям годилось, народу!

Однако, как во всякой лжи, здесь присутствовала же и правда: не дураки были древние греки, что говорили вместо культуры попросту о “воспитании”. Конечно, только уж очень наивным людям могло даже в наивные времена примерещиться, будто это воспитание благонравия, — а затем явились тоталитаризмы со своими воспитательными прожектами, возведшими мертвое благонравие в небывалую, невиданную степень; но если мы в антиавторитарном задоре отменяем сам по себе императив воспитания, мы должны чувствовать, что крушим позвоночник культуры — ту вертикаль неравноправных ценностей, которою культура держится в состоянии прямохождения. И приходит — пся-кровь, всетерпимость...

“Блаженное, бессмысленное слово” — оно как раз достаточно бессмысленно, чтобы на слове невозможно было словить, однако и достаточно небессмысленно, чтобы хранить неостывшую память о словесности слова, о Логосе.



nandzed: (Default)
"Духовные стихи Аверинцева являются тестом на самую возможность современного послесоветского человека воспринимать чистое. Сознание поначалу сопротивляется им, старается отбросить. Потом привыкает, свыкается с монотонностью интонации. Потом вслушивается. И наконец - внимает".

10 декабря. Аверинцеву 75 лет

Роль


какая роль о мой Боже
в действе Твоем совершенном
каждый жест в Твоем сюжете
такого Мирового Театра
ни Шекспиру ни Кальдерону
ни Третьего Ордена брату*
ни во сне ни в яви не мнилось
разве на малое мгновенье
когда Сам Ты неслышно был рядом
рукописи их правил
какая роль о Мой Боже
пред сонмом зрителей незримых
пред Девятью Чинами
пред ярусами Многоочитых
пред ложами Серафимов
из-за такой-то роли
первейшие в свете актеры
с ума бы все посходили
всю важность свою позабыли
друг дружку ядом травили
на коленях бы о ней молили
а лицедей никудышный
из последних что ни есть распоследний
глядит на роль тухлым взглядом
ну и роль прямо курам на смех
костюмы рвань декорации заваль
опять меня обижают
блата нет у начальства не в фаворе
чего тут дождешься
все другим достается


28.7.93.

Москва, ночь.

* Третьего Ордена брат — австрийский поэт Гуго фон Гофмансталь, который был францисканским терциарием и лежал в гробу, по свидетельству современников, в орденском облачении; по примеру Кальдерона написал мистериальную драму с тем же заглавием — “Большой мировой театр”.

Стихи Сергея Аверинцева "Сквозь разломы оконченной жизни"

nandzed: (Default)
b-c-d:via Trendyful for iPhone

23.3.1983. Аверинцев в Малом зале ИНИОНа, «Истоки европейской цивилизации». (конспект Бибихина)

В культуре, впитавшей в себя трагическую стихию, при виде страдания надо что-то делать, нельзя оставить всё как есть. Это умонастроение худо-бедно создало все блага санитарии – и ужасную иллюзию, будто человеку кто-то что-то обещал. Эта иллюзия помогает, если что случилось, не видеть реальность, сваливая всё на просчет и ошибку. Мы считаем неправильным, когда к нам относятся как к соломенным собакам (вообще, это буквальный перевод амер. идиомы - подонки, рус., прим. Нандзед Дордже). Небо и земля к нам относятся так, но нам хочется другого. В нашем настроении непоправимое - как болезнь, перед которой мы беспомощны и все беспомощны, ощущается как чуждое: не к этому мы шли, не к тому готовились; нас предали. Люди однако умирают; умирают, когда мы это говорим. Но в европейской традиции, особенно в последнее время, направлено столько сил на жизненные удобства, на обезболивание и обеззараживание, что мы отвыкаем думать о смерти.


Read more... )
nandzed: (Default)


Из конспекта лекции Аверинцева:

Неоплатонизм поглощает все школы и становится вероисповеданием. Он энциклопедия всех наук, итог идеализма, со специальным неоплатоническим образом жизни, аскезы. Плотин, Ямвлих – святые и чудотворцы; Прокл – философ, математик, чудотворец. Неоплатоническая религия имела чудотворцев и воителей за веру. Почему всё же победило христианство? Неоплатонизм не был общенародным движением. В нем не было пафоса жертвы, идеи греха, ничего похожего на теплое умиление, слезный дар, только смех отрешенности, неуязвимого свободного духа – гомерический смех Прокла высший смысл будущего. В другие эпохи это настроение могло бы стать всенародным, как вселенская игра иудаизма, буддийская отрешенность; Мейстер Экхарт порожден тем же отрешением. Но в конечном счете верх взял не смех, а умиление, сознание греха, страх, серьезность.


Одна из самых любопытных черт неоплатонизма его учение о символе. Здесь была угадана древность самой по себе способности к символу; по Кассиреру, «человек есть животное символическое».

Read more... )



January 2013

S M T W T F S
   1 2 3 4 5
6 7 8 9 101112
13141516171819
20212223242526
2728293031  

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated May. 22nd, 2025 07:42 pm
Powered by Dreamwidth Studios